Слово 3

В котором Григорий Богослов оправдывает удаление свое в Понт, по рукоположении в пресвитера, и потом возвращение оттуда; также учит, как важен сан священства, и каков должен быть епископ.

Я побежден, и признаю над собою победу. Повинухся Господеви, и умолих Его (Пс. 36, 7). Так да начнет слово мое блаженнейший Давид, или, лучше сказать, Вещавший в Давиде и еще доныне чрез него Вещающий! Ибо для начинающего всякое слово и дело самый лучший порядок — и начинать Богом, и оканчивать Богом.

О причине же моего прежнего противления и малодушия, по которому я удалихся бегая и водворихся (Пс. 54, 8) на немалое время вдали от вас, может быть и желавших моего пребывания у вас, а равно и о причине настоящей моей покорности и перемены, по которой я сам возвратился к вам, пусть всякий говорить и думает по-своему; так как один ненавидит, а другой любит; иной не извиняет, а другой даже одобряет меня. Людям всего приятнее рассуждать о чужих делах, особливо, если увлекаются или благорасположением, или ненавистью, в каком случае всего чаще и скрывается от них истина. Но я, отложив стыд, представлю истину и для обеих сторон, то есть, для обвиняющих меня и для защищающих усердно, буду правдивым посредником, сам себя в ином обвиняя, а в ином оправдывая. И чтобы слово мое шло в надлежащем порядке, скажу сперва о том, что было со мною прежде — о моей боязливости. Ибо не могу снести, чтобы мною соблазнялись никоторые из наблюдающих тщательно за всеми моими поступками, правильны ли они, или нет (так как Богу угодно, чтобы и я значил нечто для христиан), а соблазнившихся, если найдутся таковые, уврачую сим защитительным словом. Всего лучше — не полагать другим преткновения или соблазна, не погрешая и даже не подавая подозрения, сколько cиe возможно, и сколько достанет сил ума, потому что знаем, какое неизбежное и тяжкое, наказаны определил Неложный (Тит. 1, 2) соблазнившим и единого от малых. Но я подвергся сему, братия, не по неведению и недоразумению, напротив того (похвалюсь, хотя несколько), по другим причинам, а не потому, чтобы презирал Божии законы и повеления.

Как в теле, иное начальствует и как бы председательствует, а иное состоит под начальством и управлением, так и в Церквах (по закону ли справедливости, воздающей по достоинству, или по закону Промысла, все связующего) Бог постановил, чтобы одни, для кого cиe полезные, словом и делом направляемые к своему долгу, оставались пасомыми и подначальными, а другие, стоящие выше прочих по добродетели и близости к Богу, были Пастырями и Учителями к совершение Церкви и имели к другим такое же отношение, какое душа к телу и ум к душе, дабы то и другое, недостаточное и избыточествующее, будучи, подобно телесным членам соединено и сопряжено в один состав, совокуплено и связано союзом Духа, представляло одно тело, совершенное и истинно достойное самого Христа — нашей Главы. Посему не думаю, чтобы безначалие и беспорядок были полезнее порядка и начальства, как для всего прочего, так и для людей, напротив того, всего менее полезны они людям, которым угрожает опасность в важнейшем. Для них, если не соблюдут первого требования разума, чтобы не грешить, важно второе, чтобы согрешившие возвращаемы были на истинный путь. А поскольку хорошо и справедливо — быть начальникам и подначальным, то, по моему мнение, равно худо и в одинаковой мере противно порядку, как всем желать начальства, так и никому не принимать его на себя. Когда бы все стали избегать сего начальствования или, правильнее назвать, служения, тогда бы прекрасной полноте Церкви не доставало бы значительнейшего, и она не была бы уже прекрасною. Притом, где и кем совершалось бы у нас таинственное и горе возводящее Богослужение, которое у нас всего превосходнее и досточтимые, если бы не было ни Царя, ни Князя, ни Священства, ни Жертвы (Ос. 3, 4), ни всего того, чего, как важнейшего, были лишены непокорливые древле в наказание за великие преступления? С другой стороны, нимало не странно и не вне порядка, что многие богомудрые из подначальных восходят на степень начальника. Сиe — не вопреки правилам, какие предписывает любомудрие, и не предосудительно, равно как и то, что искусному корабельщику дают управлять корабельным носом, а тому, кто, управляя носом, умеет наблюдать ветры, поверяют кормило, или (если угодно еще) — мужественный воин делается начальником отряда, а хорошему начальнику отряда поручается все войско и распоряжение всеми военными делами.

И я не степени сана устыдился, желая высшей, что, может быть, подумает иной из людей ни к чему негодных и злых, которые судят о других по собственным своим страстям. Я не так мало разумею и Божие величие и человеческую низость, чтобы для всякого сотворенного естества не признавать великим делом — хотя сколько-нибудь приближаться к Богу, Который един всего светозарнее, всего славнее и превосходит чистотою всякую вещественную и невещественную природу.

Итак что же со мною произошло? Какая была причина моего непослушания? Многим казалось, что я был тогда сам не в себе, сделался совершенно иным человеком, а не каким меня знали, противился и упорствовал больше, нежели сколько было позволительно. Посему выслушайте тому причины вы, которым давно желательно их знать.

Особенно поражен я был неожиданностью, подобно человеку, поражаемому внезапным громом, не собрался с мыслями, и потому преступил скромность, к которой приучал себя всю жизнь. Потом овладела мною какая-то привязанность ко благу безмолвия и уединения. Любя его с самого начала, сколько едва ли любил кто другой из занимающихся науками, в важнейших и опаснейших для меня обстоятельствах дав Богу обет безмолвной жизни, даже коснувшись уже оной, как находившийся в преддверии, и по изведании воспылавший большим желанием, я не вынес принуждения, не допустил ввергнуть себя в мятежи и насильно отвлечь от такой жизни, как бы от священного убежища. Мне казалось, что всего лучше, замкнув как бы чувства, отрешившись от плоти и мира, собравшись в самого себя, без крайней нужды не касаясь ни до чего человеческого, беседуя с самим собою и с Богом, жить превыше видимого и носить в себе божественные образы, всегда чистые и не смешанные с земными и обманчивыми напечатлениями, быть и непрестанно делаться истинно чистым зерцалом Бога и божественного, приобретать ко свету свет — к менее ясному лучезарнейший, пожинать уже упованием блага будущего века, сожительствовать с Ангелами, и, находясь еще на земле, оставлять землю и быть возносимым Духом горе. Если кто из вас объят сей любовью, то поймет, что говорю, и извинит тогдашнее состояние моего духа. Но слова мои не убедят, может быть, многих, именно всех тех, кому смешным кажется сей род жизни, к которому они не расположены или по собственному неразумию, или потому, что иные проходят его недостойно. Подкрепляемые завистью, также злонравием и поползновением многих на худшее, они и хорошее именуют худым, любомудрие называют тщеславием. А от сего непременно погрешают в одном из двух, — или делают зло, или не верят добру.

Сверх сего, произошло со мною еще нечто (открою пред вами всю мою тайну),не знаю, благородно ли это, или нет, однако же, так было. Мне стыдно было за других, которые, будучи ничем не лучше прочих (если еще не хуже), с неумытыми, как говорится, руками, с нечистыми душами берутся за святейшее дело, и прежде нежели сделались достойными приступить к священству, врываются во святилище, теснятся и толкаются вокруг Святой Трапезы, как бы почитая сей сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию, не служением, подлежащим ответственности, но начальством, не дающим отчета. И такие люди, скудные благочестием, жалкие в самом блеске своем, едва ли не многочисленнее тех, над кем они начальствуют, так что, с продолжением времени и сего зла, не останется, как думаю, над кем им начальствовать, — когда все будут учить, вместо того, чтобы как говорит Божие обетование, быть научеными Богом (Ис. 54, 13), все станут пророчествовать, и по древнему сказанию, по древней притче, будет и Саул во пророцех (1 Цар. 10, 11). Иные пороки по временам то усиливались, то прекращались, но ничего никогда, и ныне, и прежде не бывало в таком множестве, в каком ныне у христиан сии постыдные дела и грехи. Но ежели не в наших силах — остановить стремление зла, то по крайней мере ненавидеть и стыдиться его есть не последняя степень благочестия.

Но вот последняя причина, которая важнее приведенных; ибо касаюсь уже главнейшего в слове, и не солгу (что было бы и непозволительно рассуждающему о таком предмете); я не думал, и теперь не думаю, чтобы одно и тоже значило — водить стадо овец или волов, и управлять человеческими душами. Там достаточно и того, чтобы волы или овцы сделались самыми откормленными и тучными. А на сей конец пасущий их будет выбирать места, обильные водою и злачные, перегонять стада с одного пастбища на другое, давать им отдых, поднимать с места и собирать, иных жезлом, а большую часть свирелью. У пастыря овец и волов нет другого дела, разве иногда придется ему повоевать немного с волками и присмотреть за больным скотом. Всего же больше озабочивают его дуб, тень, свирели и то, чтобы полежать на прекрасной траве, у студеной воды под ветерком устроить на время из зелени ложе, иногда с стаканом в руке пропеть любовную песнь, поговорить с волами или овцами и из них же, что пожирнее, съесть или продать. А о добродетели овец или волов никто никогда не позаботится. Ибо что у них за добродетель? И кто из пастухов предпочитал собственному удовольствию полезное для стада? Но человеку, который с трудом умеет быть под начальством, еще, кажется, гораздо труднее — уметь начальствовать над людьми, особенно — иметь такое начальство, каково наше, которое основывается на Божием законе и возводит к Богу, — в котором чем больше высоты и достоинства, тем больше опасности даже для имеющего ум. И он, во-первых, подобно серебру и золоту обращаясь всюду, во всяком обстоятельстве и деле не должен звучать, как поддельная и нечистая монета, не должен нисколько содержать в себе вещества худшего, которое бы требовало сильнейшего огня. Иначе, тем большее произойдет зло, чем над большим числом людей будет он начальствовать; потому что порок, распространяющийся во многих, значительнее порока, остановившегося на одном. И не так удобно ткань принимает в себя невыводимую краску, и близкие вещи занимают одна от другой зловоние или благовоние, не так быстро разливается в воздухе и из воздуха сообщается животным какое-нибудь вредное испарение, производящее заразу и называемое заразою, как подчиненные, в скорейшем обыкновенно времени, принимают в себя пороки начальника, и даже пороки гораздо легче, нежели противное пороку — добродетель. В сем порок и берет особенно верх над добродетелью. И я всего более скорблю при мысли, что порок есть дело, удобно возбуждающее к соревнованию и без труда исполняемое, что всего легче сделаться порочным, хотя бы никто нас в том не руководствовал; напротив того, стяжание добродетели есть дело редкое и трудное, хотя бы и многое к ней влекло и побуждало. Сию самую мысль, как думаю, имел и блаженнейший Аггей, когда приведен был к сему чудному и весьма верному изображению: вопросите иереев о законе, говорит он: священное мясо, прикоснувшееся к ризе, к какому-нибудь яству или питию, или сосуду, освятит ли тотчас, что к нему приблизилось? И когда иереи сказали: нет; вопросите еще, говорит: когда что-либо прикоснется к нечистой вещи, не тотчас ли приимет в себя скверну? На cиe они сказали: приимет, и по причине сообщения не будет уже чистым (Агг. 2, 13, 14). Что значит cиe? То же, что и я говорю. Добродетель не удобоприемлема для человеческой природы, как и огонь для влажного вещества, но большая часть людей готовы и способны принимать в себя худое, подобно тростнику, который, по сухости своей, легко воспламеняется и сгорает при ветре от искры. Ибо всякий скорее принимает в себя в большей мере малый порок, нежели высокую добродетель в малой мере. Так небольшое количество полыни тотчас сообщает горечь свою меду, а мед и в двойной мере не сообщает полыни своей сладости. Выдерни малый камень: он повлечет за собой всю реку на открытое место; удержать же и преградить ее едва возможет самая твердая плотина.

Итак, первое, чего из сказанного нами бояться должно, есть то, чтобы нам не оказаться худыми живописцами чудной добродетели, особенно же негодным подлинником для других живописцев, может быть, и не худых, но многих, или чтобы нам не подойти под пословицу: беремся лечить других, а сами покрыты струпами. Во-вторых, если бы кто из нас сохранил себя даже сколько можно более чистым от всякого греха, то не знаю еще, достаточно ли и сего готовящемуся учить других добродетели. Кому вверено cиe, тот не только не должен быть порочным (сим гнушаются и многие из подчиненных ему), но должен отличаться добродетелью по заповеди, повелевающей уклониться от зла и сотворить благо (Пс. 36, 27). Он обязан не только изглаживать в душе своей худые образы, но и напечатлевать лучшие, чтобы ему превосходить других добродетелью больше, нежели сколько он выше их достоинством. Он должен не знать даже меры в добре и в восхождении к совершенству, почитать не столько прибылью то, что приобретено, сколько потерей то, что не достигнуто, пройденное же обращать всегда в ступень к высшему, и не высоко думать о себе, если и многих превосходит, но признавать уроном, если не соответствует в чем сану. Ему должно измерять успехи свои заповедью, а не примером ближних (порочны ли они или успевают несколько в добродетели), не взвешивать на малых весах добродетель, какою обязаны мы Великому, от Которого все, и для Которого все, не думать, что всем прилично одно и то же, так как не у всех один и тот же возраст, одни и те же черты лица, не одинакова природа животных, не одинаковы качества земли, красота и величие светил. Напротив того, должно почитать пороком в частном человеке то, что произведено им худого, заслуживает наказание и строго истязуется самым законом, а в начальнике и предстоятеле даже то, что он не достиг возможного совершенства, и не преуспевает непрестанно в добре; потому что ему надобно — превосходством своей добродетели привлекать народ к порядку, и не силою обуздывать, но доводить до порядка убеждением. Ибо все, что делается не добровольно, кроме того, что оно насильственно и не похвально, еще и не прочно. Вынужденное, подобно растению, насильно согнутому руками, как скоро бывает оставлено на воле, обыкновенно возвращается в прежнее свое положение. Напротив того, что делается по свободному произволению, то, как скрепляемое узами сердечного расположения, и весьма законно и вместе надежно. Посему закон наш и сам Законоположник особенно повелевает пасти стадо не нуждею, но волею (1 Пет. 5, 2).

Положим даже, что иной непорочен и взошел на самый верх добродетели, все еще не вижу, каким запасшись знанием, на какую понадеявшись силу, отважится он на такое начальство. Ибо править человеком самым хитрым и изменчивым животным, по моему мнению, действительно есть искусство из искусств и наука из наук. В чем всякий может удостовериться, если врачевание душ сравнить с врачеванием тел, изведает, сколько трудно последнее и разберет, сколько наше врачевание еще труднее, а вместе и предпочтительнее, и по свойству врачуемого, и по силе знания, и по цели врачевания. Одно трудится над телами, над веществом бренным и стремящимся долу, над веществом, которое непременно разрушится и повергнется своей участи, хотя теперь с помощью искусства и преодолеется происшедшее в нем расстройство, ибо тело, уступив природе и не выходя из своих пределов, будет разрушено или болезнью, или временем. А другое печется о душе, которая произошла от Бога и божественна, которая причастна горнего благородства и к нему поспешает, хотя и сопряжена с худшим (может быть, и по другим причинам, какие известны единому Богу, сопрягшему ее с телом, и разве еще тому, кто самим Богом научен таковым тайнам, но сколько мы знаем — я и подобные мне люди) для двух следующих целей. Во-первых, чтобы душа могла наследовать горнюю славу за подвиг и за борьбу с дольним, и, быв здесь искушена ими, как золото огнем, получила уповаемое в награду за добродетель, а не только как дар Божий. И конечно, в том — верх благости Божией, что добро соделано и нашею собственность, не только всеяно в нас с естеством, но возделывается также нашим произволением и движениями свободы, преклонной на ту и другую сторону. Во-вторых, чтобы душа могла и худшее, постепенно отрешая от дебелости, привлекать к себе и возводить горе, чтобы она, ставь руководительницею для служебного вещества, и обратив его в сослужебное Богу, была для тела тем же, чем Бог для души.

Врачующий тело принимает во внимание место, случай, возраст, время года и тому подобное, дает лекарства, предписывает образ жизни, предостерегает от вредного, чтобы прихоти больного не воспрепятствовали искусству; иногда же, когда и над кем нужно, употребляет прижигания, резание и другие, еще более жестокие способы лечения. Хотя все cиe оказывается очень трудным и тяжелым, однако же не столько, как наблюдать и врачевать нравы, страсти, поведение, свободное произволение и все в нас тому подобное, исторгать, что приросло к нам зверского и дикого, а на место сего вводить и укоренять все, что есть кроткого и благородного, устанавливать надлежащее отношение между душой и телом, не попуская, чтобы лучшее управлялось худшим, что было бы величайшею несправедливость, но низшее по природе подчиняя начальственному и владычественному, как без сомнения требует Божий закон, прекрасно установленный для всего творения и видимого и сверхчувственного.

В рассуждении всего исчисленного мною примечаю еще и то, что охраняемое врачом тело, каково есть по своей природе, таковым и остается, само же собою ни мало не злоумышляет и не ухищряется против средств, употребляемых искусством; напротив того, врачебное искусство владеет веществом, разве иногда произойдет какой-либо временный беспорядок от воли больного, что впрочем нетрудно предотвратить и пресечь. А в нас мудрование, самолюбие и то, что не умеем и не терпим легко уступать над собою победу, служат величайшим препятствием к добродетели и составляют как бы ополчение против тех, которые подают нам помощь. Сколько надлежало бы прилагать старания, чтобы открыть врачующим болезнь, столько употребляем усилия, чтобы избежать врачевания. Мы храбры против самих себя и искусны ко вреду своего здравия. То рабски скрадываем грех, утаивая его в глубине души, как некоторый загноившийся и злокачественный струп, как будто, сокрывши от людей, сокроем и от великого ока и суда Божия; то под различными предлогами извиняем в себе грехи и придумываем оправдания своим страстям; то заградивши слух, подобно аспиду глухому и затыкающему уши, принимаем все меры, чтобы не слышать гласа обавающих (Пс. 57, 5, 6) и не пользоваться врачествами мудрости, которыми исцеляется душевный недуг; то, наконец, как поступают более смелые и храбрые из нас, явно не стыдимся, ни греха, ни врачующих грех, идем, как говорится, с открытою головою на всякое беззаконие. Какое расстройство ума! или как еще приличнее назвать такую болезнь! — Кого надлежало бы любить, как благодетелей, гоним от себя, как врагов, ненавидя обличающих во вратех (Агг. 2, 15), гнушаясь словом праведным (Ам. 5, 10), и подобно тем, которые, терзая собственную плоть, думают, что терзают плоть ближних, предполагаем нанести тем больший вред своим доброжелателям, чем больше зла сделаем сами себе.

Посему-то полагаю, что наше врачебное искусство гораздо труднее, а следственно и предпочтительнее искусства врачевать тела; но оно труднее еще и потому, что последнее мало заглядывает вглубь, более же занимается видимым, напротив того, наше врачевание и попечение все относится к потаенному сердца человеку (1 Пет. 3, 11), и наша брань — со врагом, внутрь нас воюющим и противоборствующим, который, оружием против нас употребляя нас же самих (что всего ужаснее!), предает нас греховной смерти. А для сего нам нужны: великая и совершенная вера, в большей мере Божие содействие, но не в малой также, как убежден я, и собственная наша ревность, выражаемая и действительно оказываемая словом и делом, если нужно, чтобы наши души, которые для нас всего предпочтительнее, хорошо были врачуемы, очищаемы и ценимы дороже всего. Что же касается до цели того и другого врачевания (нам остается еще сличить их в сем отношении), то цель одного — или сохранить здоровье и благосостояние плоти, когда оно есть, или возвратить, когда оно утрачено, — хотя и неизвестно, полезно ли cиe будет обладающему здоровьем. Ибо и противоположное сему часто приносило великую пользу, равно, как нищета и богатство, слава и бесславие, унижение и знатность, также все, что по природе своей занимает средину, не преклоняясь ни на ту, ни на другую сторону, делается лучшим или худшим по употреблению и произволу обладающих. Но цель другого врачевания — окрылить душу, исхитить из мира и предать Богу, сохранить образ Божий, если цел, поддержать, если — в опасности, обновить, если поврежден, вселить Христа в сердца (Еф. 3, 17) Духом; короче сказать: того, кто принадлежит к горнему чину, соделать богом и причастником горнего блаженства. Сего хотят для нас и пестун закон, и посредствующие между Христом и законом Пророки, и Совершитель и конец духовного закона — Христос, и истощившее Себя Божество, и воспринятая плоть, и новое смешение — Бог и человек — единый из Божества и человечества, и чрез единого то и другое. Для сего Бог примесился к плоти чрез посредство души, и далекое между собою совокуплено чрез сродство посредствующего за тем и за другим, все соединилось в едино за всех и за единого Праотца, — душа за душу преслушную, плоть за плоть, покорившуюся душе и вместе осужденную, Христос, непричастный греха и высший греха, за Адама, бывшего под грехом. Для сего ветхое заменено новым, страданием воззван страдавший, за каждый наш долг воздано особо Тем, Кто превыше нас, и открылось новое таинство — человеколюбивое Божие cмoтpениe о падшем чрез непослушание. Для сего — рождение и Дева, для сего — ясли и Вифлеем; рождение вместо создания, Дева вместо жены, Вифлеем вместо Эдема, ясли вместо рая, малое и видимое вместо великого и сокровенного. Для сего — Ангелы, славящие Небесного, соделавшегося потом Земным, пастыри, видящие славу на Агнце и Пастыре, звезда путеводствующая, волхвы поклоняющиеся и приносящие дары, чтобы прекратилось идолослужение. Для сего Иисус приемлет крещение и свидетельство свыше, для сего постится, бывает искушаем и побеждает победившего. Для его изгоняются демоны, исцеляются болезни, и великое дело проповеди поручается малым и совершается ими. Для сего мятутся народы, и люди помышляют тщетное. Для сего — древо за древо, и руки — за руку, руки, мужественно распростертые, за руку, невоздержно простертую, руки пригвожденные — за руку своевольную, руки совокупляющие во едино концы мира — за руку, извергшую Адама. Для сего — вознесение на крест за падение, желчь за вкушение, терновый венец за худое владычество, смерть за смерть, тьма для света, погребение за возвращение в землю, воскресение для воскресения. Все cиe было для нас Божиим некоторым детоводительством и врачеванием нашей немощи, возвращающим ветхого Адама туда, откуда он ниспал, и приводящим к древу жизни, от которого удалил нас плод древа познания, безвременно и неблагоразумно вкушенный. Сего-то врачевания служители и сотрудники — все мы, председательствующие пред другими, мы, для которых важно — знать и врачевать собственные немощи и недуги, или вернее сказать, это еще не столько важно (но меня заставила выразиться так порочность многих, находящихся в сем сане), — гораздо же важнее — быть в состоянии врачевать и искусно очищать других, чтобы от сего была польза тем и другим, и имеющим нужду во врачевании и поставленным врачевать.

Сверх сего, врачи тел должны переносить известные нам труды, бдения, заботы и, как сказал один из их мудрецов [1], — из чужих несчастий собирать себе скорби, иное дознавая и изобретая сами, иное заимствуя и собирая у других, они должны обращать cиe в пользу требующих, и что ими найдено или избегнуто, не исключая и самых малостей, для них не маловажно, но признается имеющим силу к укреплению здоровья, или к отвращению опасности. И для чего все cиe? Чтобы больше дней прожил на земле человек, и человек, может быть, не полезный для общества, но самый негодный, которому, по его порочности, было бы даже лучше давно умереть и чрез то освободиться от порока, сего величайшего недуга. Но положим, что он и добрый человек, долго ли он будет жить? Ужели всегда? И что приобретет от здешней жизни? Желать разрешиться от нее, по моему мнению, есть первое и вернейшее благо, и свойственно человеку — подлинно здравомыслящему и умному. Но нам, когда мы — в опасности утратить спасены души, души блаженной и бессмертной, которая будет вечно или наказываема за порочность, или прославляема за добродетель, — какой предложить подвиг, и какие нужны сведения, чтобы хорошо и других уврачевать, и самим уврачеваться, чтобы исправить образ жизни и персть покорить духу? Ибо не одинаковы понятия и стремления у мужчины и женщины, у старости и юности, у нищеты и богатства, у веселого и печального, у больного и здорового, у начальников и подчиненных, у мудрых и невежд, у робких и смелых, у гневливых и кротких, у стоящих твердо и падающих. А если еще разберем подробнее, — то какое различие между вступившими в супружество и безбрачными! И у последних опять — между пустынножителями, между находящимися в общежитиях и между остающимися в мире! Между опытными и преуспевшими в созерцании и между теми, которые просто исполняют должное! Между городскими и сельскими жителями, между простосердечными и хитрыми, между занятыми делом и живущими праздно, между потерпевшими измену счастья и благоуспешными, не встречавшими неудач! Все таковые различествуют между собою желаниями и стремлениями — иногда более, нежели сколько они различны по телесному виду, или (если угодно) по сочетанию и растворению стихий, из которых мы состоим, и потому не легко иметь над ними смотрение. Но как телам не одинаковые даются лекарство и пища, — иное пригодно здоровому, иное — больному, так и души врачуются различным образом и способом. Свидетелями такового врачевания — сами болящие. Одних назидает слово, другие исправляются примером. Для иных нужен бич, а для других — узда, ибо одни ленивы и неудобоподвижны к добру, и таких должно возбуждать ударами слова, другие сверх меры горячи духом и неудержимы в стремлениях, подобно молодым, сильным коням, бегущим далее цели, и таких может исправить обуздывающее и сдерживающее слово. Для одних полезна похвала, для других — укоризна, но и та и другая — во время, напротив того, без времени и без основания они вредят. Одних исправляет увещание, других — выговор, и последний — или по всенародном обличении, или по тайном вразумлении. Ибо одни привыкли пренебрегать вразумлениями, сделанными наедине, но приходят в чувство, если укорять их при многих, другие же при гласности обличений теряют стыд, но их смиряет тайный выговор, и за такое снисхождение к себе воздают они благопокорностью. Иные, надмеваясь мыслью, что дела их тайны, о чем они и заботятся, считают себя умнее других, и в таких надобно тщательно наблюдать все, даже самые маловажные, поступки, а в других лучше иного не замечать, и, как говорится, видя не видать, слыша не слышать, чтобы, подавив их ревностью обличений, не возбудить к упорству, и, напоследок, не сделать дерзновенными на все, истребив в них стыд — cиe средство ко внушению покорности. Иногда нужно гневаться, не гневаясь, оказывать презрение, не презирая, терять надежду, не отчаиваясь, сколько сего требует свойство каждого, других должно врачевать кротостью, смирением и соучастием в их лучших о себе надеждах. Одних полезно побеждать, от других часто полезнее быть самому побежденным, и хвалить или охуждать должно — у иного достаток и могущество, а у иного нищету и расстройство дел. Ибо наше врачевство не таково, каковы добродетель и порок, из которых первая всегда и для всех всего лучше и полезнее, а последний всего хуже и вреднее; у нас одно и то же, например, — строгость или кротость, а равно и прочее, мною исчисленное, не всегда даже для одних и тех же оказывается или самым спасительным, или опасным. Напротив того, для иных хорошо и полезно одно, а для иных другое, первому противное, — сообразно тому, думаю, как требуют время и обстоятельства, и как допускает нрав врачуемого. Хотя сколько бы кто ни употреблял тщания и ума, невозможно всего изобразить словом и обнять мыслью в такой подробности, чтобы вкратце был виден весь ход врачевания; однако же, на самом опыте и на деле делается то известным и врачебной науке и врачу. Вообще же известно нам, что как для ходящего по высоко натянутому канату не безопасно уклоняться в стороны, и малое, по-видимому, уклонение влечет за собою большее, безопасность же его зависит от равновесия, так и в нашем деле, кто, по худой жизни или по невежеству, уклоняется в ту и другую сторону, для того очень опасно, что и сам он впадет в грех и вовлечет в него управляемых. Напротив того, должно идти самым царским путем и остерегаться, чтобы, как сказано в Притчах, не уклониться ни на десно, ни на шуе (Притч. 4, 27). Таково свойство наших немощей, и от сего столько труда доброму Пастырю, обязанному хорошо знать души своих пасомых, и быть вождем их по закону прямого и справедливого пастырства, которое было б достойно истинного нашего Пастыря.

Что же касается до самого раздаяния слова (скажу напоследок о том, что составляет первую нашу обязанность, и разумею слово Божественное и высокое, о котором ныне все любомудрствуют), то, ежели кто другой приступает к делу сему с дерзновением, и почитает оное доступным для вся кого ума, — я дивлюсь многоумию (чтобы не сказать: малоумию!) такого человека. Для меня кажется не простым и не малого духа требующим делом — каждому даяти во время житомерие (Лк. 2, 42) слова, и с рассуждением вести домостроительство истины наших догматов, то есть нашего любомудрого учения о мирах или мире, о веществе, о душе, об уме и умных существах, как добрых, так и злых, о Промысле, все связующем, и распоряжающемся всеми событиями, как согласными с разумом, так, по-видимому, и противоречащими дольнему — человеческому уму, также о первоначальном нашем устроении и о последнем воссоздании, о прообразованиях и истине, ими прообразуемой, о Заветах, о первом и втором Христовом пришествии, о воплощении, страданиях и смерти Христовой, о воскресении, о кончине мира, о суде и воздаянии — и грозном и славном, а что главное, о том, чему должно веровать — о начальной, царственной и блаженной Троице. В сем догмате для обязанных просвещать других — всего опаснее, чтобы нам, из опасения многобожия, заключив Божество в одну Ипостась, не оставить в учении своем одних голых имен, признав за одно Отца и Сына, и Святого Духа, а также, чрез уклонение в противное, разделив Божество на трех или разнородных и друг другу чуждых, или неподчиненных и безначальных, так сказать, противоположных Богов, не впасть в равное первому зло, подобно тому, что бывает с кривым деревом, которое чрез меру гнут в противную сторону. — А как ныне в учении о Боге — три недуга: безбожие, иудейство и многобожие, и из них защитником первого Ливийский Савеллий, второго — Александрийский Арий, а третьего — некоторые из числа чрез меру у нас православных, то какое же мое учение? — Избегая всего, что есть вредного в сих трех ложных учениях, держаться в пределах благочестия. И, во-первых, не увлекаться в безбожие Савеллия, следуя его новому разложению и сложению, по которому либо утверждают не столько то, что Ипостаси суть одно, сколько то, что каждая — ничто (ибо выступающее из себя и переходящее взаимно друг в друга перестает уже быть тем, что оно есть), либо воображают и составляют себе какого-то сложного и странного Бога, подобного баснословным животным. Во-вторых, — не уклоняться в иудейскую скудость, рассекая естества с Apиeвым, справедливо так называемым, умоизступлением, — и не приписывать Божескому естеству зависти, ограничивая Божество одним Нерожденным, как бы из опасения, чтобы Бог не потерпел ущерба, будучи Отцем истинного и равночестного по естеству Бога. Наконец, — не вводить избегнутого уже нами языческого многоначалия, и трех начал, как одного другому не противополагать, так и одного с другим не сопоставлять. Не должно быть такими любителями Отца, чтобы даже отнимать у Него отечество, ибо чьим был бы Он Отцем, если бы Сын или, наравне с тварью, был отделен от Него и разъединен с Ним по естеству (потому что чуждое уже не Сын), или был смешан и слит с Отцем, и, что тоже значит, сливал Его с Собою? Не должно быть и такими любителями Христа, чтобы у Сына не оставлять даже сыновства (ибо чьим был бы Он Сыном, если бы не имел началом Отца), а у Отца не оставлять преимущества — быть началом, принадлежащего Ему, как Отцу и Родителю. Ибо Отец был бы началом чего-то низкого и недостойного, или, вернее сказать, началом в низком и недостойном смысле, если бы не был началом Божества и благости, созерцаемой в Сыне и в Духе Святом, — в первом, как в Сыне и в Слове, а в другом, как в исходящем и неразрешаемом Духе. Необходимо нужно как соблюсти единство Божие, так и исповедывать три Ипостаси, притом — каждую с личным Ее свойством.

Чтобы достаточно и соответственно достоинству предмета уразуметь и изложить cиe, — для того потребно слово более продолжительное, нежели каково настоящее время, и даже думаю, какова настоящая жизнь. Особенно же, как ныне, так и всегда, потребен для сего Дух, при одном содействии Которого и можно только о Боге и мыслить, и говорить, и слушать. Ибо к чистому должно прикасаться одно чистое и ему подобное. Теперь же кратко упомянул я о сем, с тою целью, чтобы видно было, как трудно беседующему о таких предметах, особенно в многочисленном собрании людей всякого возраста и разных способностей, которое, подобно многострунному органу, требует неодинаковых ударений, трудно, говорю, найти слово, которое бы всех назидало и озаряло светом ведения. Трудно уже и потому, что, как опасность с трех сторон, то есть, от мысли, слова и слуха, то невозможно не преткнуться, если не во всем, по крайней мере в чем-либо одном. Ибо если ум не просвещен, или слово слабо, или слух не очищен, и потому не вмещает слова, от одной из сих причин так же, как и от всех, необходимо хромает истина. Но трудно еще и потому, что здесь обращается во вред и опасность то самое, что для обучающих чему-либо другому соделывает учение весьма легким и удобоприемлемым, то есть, заботливость слушателей о благочестии. Ибо они, как вступающие в подвиг за учение о Боге — Существе Высочайшем, и о своем спасении — первейшей для всех надежде, чем горячие в вере, тем с большим упорством внимают слову, почитая покорность оному не благочестием, но изменою истине, и скорее готовы отказаться от всего, нежели от своих мыслей, с которыми пришли, и от привычки к догматам, в которых воспитаны. И замечу еще, что это — недуг людей более умеренных и не совершенно худых, которые, хотя погрешают против истины, однако же, как подвергающиеся сему из заботливости о благочестии и имеющие ревность, только не по разуму, может быть и не так строго будут осуждены, и не так много наказаны, как отпадающие от воли Господней по злонравию и лукавству. Даже они со временем могут еще переувериться и перемениться по той же заботливости о благочестии, по которой они противились; ежели только коснется их слово, и, как железо в кремень, или внутренне или внешним образом, произведет благовременный удар в их оплодотворенное уже и достойное света разумение, в котором от малой искры весьма скоро может воссиять светильник истины. Но что сказать о людях, которые по тщеславию или любоначалию неправду в высоту глаголют (Пс. 72, 8), с велеречием какого-нибудь Ианния или Иамврия вооружаются не против Моисея, но против истины и восстают против здравого учения? Что сказать о третьем роде людей, которые, по невежеству и следствию оного — дерзости, с жадностью, как свиньи, кидаются на всякое учение, и попирают прекрасные бисеры истины? Или о всех тех, которые не имеют у себя ни собственного мнения, ни какого-либо образца, худого или доброго, для учения о Боге, но готовы слушать всякое учение и всякого учителя, чтобы из всего выбрать лучшее и безопаснейшее, и такой выбор доверяют самим себе — худым судиям истины, а потом, переходя и возвращаясь от одной вероятности к другой, нагруженные и подавленные учениями всякого рода, переменив многих учителей и многие писания разбросав легкомысленно, как пыль на ветер, когда утомится и слух и ум, (какое безрассудство!) начинают оказывать одинаковое отвращение ко всякому учению, и напечатлевают в себе гибельное правило — осмеивать и презирать самую веру нашу, как нечто нетвердое и не имеющее в себе ничего здравого, делая невежественное заключение от учащих к учению, подобно такому человеку, который, имея расстроенные глаза или поврежденный уши, винит солнце или звуки, — первое, что оно темно и не блещет, а последние, что они слабы и беззвучны? Посему-то легче вновь напечатлевать истину в душе, которая подобна еще неисписанному воску, нежели по старым письменам, то есть, после принятых худых правил и догматов, начертывать слово благочестия, в каком случае оно сливается и смешивается с первыми. Правда, что лучше идти по гладкой и битой дороге, нежели по шероховатой и непротоптанной, и легче пахать землю, которую неоднократно резал и умягчал плуг, однако же, лучше писать на душе, которую не избороздило еще негодное учение, и на которой не врезались глубоко начертания порока. Иначе благочестивому краснописцу два будут дела — изгладить прежние изображения, и на место их написать лучшие и достойные сохранения. Столько в нас от лукавого лукавых образов и начертаний относительно как к прочим видоизменениям (παθη) души, так и к самому слову, и столько-то трудов для того, кому вверено cиe детоводительство душ и попечение о них! Но еще большего не коснулось мое слово, чтобы не соделаться обширнее надлежащего.

Если бы кто захотел укротить и сделать ручным многовидного и многообразного зверя, составленного из многих, больших и малых, кротких и свирепых зверей, то, без сомнения, потребовалось бы много труда и усилий, чтобы управлять таким разных свойств чудовищным существом; потому что не все звери любят одинаковые звуки голоса, пищу, ласки, свист и другие способы хождения за ними, напротив того, для одних приятно и неприятно одно, а для других — другое, по природе и привычке каждого. Что же бы надлежало делать приставнику такого зверя? Конечно, то, чтобы, если хочет хорошо управиться с зверем и соблюсти его, — приобрести для сего многосторонние и разнообразные сведения и употреблять хождение, приличное каждому свойству зверя. Так, поскольку общее тело Церкви, подобно одному сложному и разнородному живому существу, слагается из многих и различных нравов и умов, то Предстоятелю совершенно необходимо быть вместе как простым, относительно к правоте во всем, так, сколько можно более, многосторонним и разнообразным для приличного со всяким обращения, а равно — способным к полезной со всяким беседе. Ибо одни, по способностям младенцы и, можно сказать, еще не окрепшие, требуют себе в пищу млека, то есть, самых простых и первоначальных уроков, и не могут принимать словесной пищи, приличной мужу. А если бы кто предложил им такую не по силам пищу, то вкусивши и обременившись (когда ум, как тело младенца, недостаточен еще к тому, чтобы переварить и усвоить себе принятое), они потерпели бы ущерб даже в прежней своей силе. Другие же, достаточно обучившие чувства к различению истинного и ложного, имеют нужду в премудрости, проповедуемой между совершенными (1 Кор. 2, 6), и в пище высшей и более твердой. А если бы стали напоевать их млеком и питать растениями — пищею слабых, то они совершенно по праву огорчились бы тем, что их не укрепляют во Христе, не дают им возрастать достойным похвалы возрастанием, какое производится словом, которое хорошо питаемого им совершает в мужа и приводит в миру духовного возраста. Но кто же имеет достаточные к тому силы? Мы неспособны кормчемствовать словом истины и мешать вино с водою, то есть, учение, веселящее сердце человеческое, с учением пошлым, дешевым, влачимым по земле, пропадающим и текущим понапрасну, как делают многие. Они, чтобы от такого корчемства получить и себе прибыток, беседуют с приходящими о том и о другом, так и иначе, в угождение всякому, подобно каким-нибудь чревовещателям и суесловам для собственной своей забавы употребляют слова, из земли изглашаемые и в землю уходящие, как будто тем более они прославляются в народе, чем больше вредят себе и губят себя, проливая кровь неповинную самых простых душ, которая будет взыскана от рук наших. Напротив того, знаем, что лучше другим искуснейшим вручить бразды правления над собою, нежели быть несведущими правителями других, что лучше приклонять благопокорное ухо, нежели двигать ненаученный язык. Посоветовавшись о сем с самим собою (может быть и не худым советником, а если и не так, то, по крайней мере, доброжелательным), я рассудил, что незнающему ни того, что должно говорить, ни того, что должно делать, лучше — учиться, нежели, не зная, учить. Ибо счастлив тот, до кого хотя в глубокой старости достигнет старческое слово, которое может принести пользу душе, еще юной по благочестию. А посему брать на себя труд — учить других, пока сам еще не научился достаточно, и, по пословице, на большем глиняном сосуде учиться делать горшки, то есть, над душами других упражняться в благочестии, по моему мнению, свойственно только людям крайне неразумным и дерзким, — неблагоразумным, если они не чувствуют своего невежества, — дерзким, если, сознавая оное, отваживаются на дело.

Мудрейшие из евреев говорят, что у них в древности был один особенно прекрасный и похвальный закон, которым не всякому возрасту дозволялось читать всякую книгу Писания. — Ибо чтение cиe не было бы и полезно, потому что не всякая книга всякому с первого начала вразумительна, а заключающая в себе более глубокий смысл даже может многим, по своему внешнему смыслу, обратиться в больший вред. Напротив того, книги, которые и по внешнему смыслу назидательны, были с самого начала открыты всякому, и находились в общем употреблении, а книги, которые под неважною оболочкою сокрывают таинственную красоту — награду усильных исканий и светлой жизни, — просиявающую и удобосозерцаемую только для имеющих очищенный ум, доверяемы были уже переступившим двадцатипятилетний возраст; потому что в сем только возрасте человек может стать выше чувственного, и с успехом восходить от письмен к духу. Но у нас между временем, когда учить и когда учиться, нет никакого предела, подобного камням, поставленным древле между коленами за Иорданом и коленами по сию сторону Иордана. У нас не дано дозволений одним на то, другим на другое, и не положено никакого правила касательно способностей, напротив того, все cиe оставлено без внимания и слито. И мы так худо поступаем, что большая часть из нас (чтоб не сказать: все) почти прежде, чем острижем у себя первые волосы и оставим детский лепет. Прежде нежели войдем во дворы Божии, узнаем наименования Священных Книг, научимся распознавать письмена и писателей Ветхого и Нового Завета (не говорю: прежде нежели омоем душевную нечистоту и гнусность, какими покрыл нас грех), если только затвердим два или три слова о благочестии, и то по наслышке, а не из книги, если хотя мало ознакомимся с Давидом, если умеем ловко надеть плащ, или до пояса походить на философа (о чудное председательство и велемудрие! конечно, Самуил священ и в пеленах!), мы уже и мудры, и учители, и высоки в божественном, первые из книжников и законников, сами себя посвящаем в небесные, желаем зватися от человек: учителю!, ни мало не смотрим на букву, все хотим разуметь духовно (сколько грез! какое обширное поле пустословию!), и мы стали бы негодовать, если бы нас не очень хвалили. Таковы те из нас, которые еще скромнее и проще других, каковы же более духовные и благороднейшие? Они, если заблагорассудится им, подвергнув нас многим осуждениям и испытаниям, и поставив ни во что, удаляются от нас, с презрением даже к сообществу с нами, как с людьми неблагочестивыми. Но если, обратясь к кому из них, спокойно и в логическом порядке спросим так: скажи мне, дивный муж, ты почитаешь за что-нибудь пляску и игру на свирели? — ответят может быть: конечно, почитаем. — А также дочитаешь за что-нибудь мудрость и быть мудрым, то есть, как мы полагаем, иметь ведение о божественном и человеческом? — И в сем уступят нам. — Что же назовешь лучшим и высшим? Пляска ли и игра выше мудрости, или мудрость несравненно выше сих искусств? — Очень знаю, они будут столько добросовестны, что даже скажут: мудрость выше и всех искусств. — Но для пляски и игры на свирели есть науки, и им учатся, и на то нужны время, непрерывные труды и усилия, иногда надобно тратить деньги, приискивать людей, которые бы объяснили науку, предпринимать дальние путешествия, а также делать и терпеть все, чем приобретается опытность. А мудрость, которая все превосходит и заключает в себе все блага в совокупности (так что самому Богу, хотя Он имеет многие наименования, угоднее именоваться Премудростью, нежели другим каким именем), неужели почтем для себя столь легким и незатруднительным делом, что всякому стоить только захотеть, и будет мудрым? Большое невежество — так думать! — Но если мы (или кто другой ученее и умнее нас) начнем говорить с ними таким образом, чтобы понемногу рассеять их заблуждение, то все cиe будет то же, что и сеять на камне, или говорить в уши глухому. Так мало в них мудрости даже на то, чтобы сознавать свое невежество. И мне кажется, прилично сказать о них Соломоново слово: есть лукавство, еже видех под солнцем, мужа непщевавша себе мудра быти (Еккл. 10, 5; Притч. 26, 2), и что еще хуже, получившего право учить других, когда не чувствует собственного невежества. Если какой недуг, то сей именно, достоин слез и рыдания. И я неоднократно жалел о сем, очень зная, что самомнение отнимает у человека большую часть того, чем он есть, и что тщеславие бывает для людей величайшим препятствием к добродетели. А уврачевать и остановить болезнь могут разве Петр или Павел — великие ученики Христовы, которые, со властью управлять словом и делом, получили дар благодати, и были всем для всех, да всех приобрящут. Для нас же, прочих людей, немаловажно, если будем хорошо управляемы и руководимы теми, кому вверено исправление таких дел и распоряжение ими.

Но поелику упомянул я о Павле и о подобных ему, то, если угодно, оставив всех прочих, кто только сделался знаменитым — или как законодатель, или как пророк, или как военачальник, или как заведовавший другою какою-нибудь частью общественного благоустройства, не говоря, например, о Моисее, Аароне, Иисусе Навине, Илии, Елиссее, Судиях, Самуиле, Давиде, о всем сонме Пророков, об Иоанне, о двенадцати учениках и их преемниках, из которых каждый со многими трудами и усилиями проходил в свое время звание начальника; умолчав о всех них, одного Павла представлю свидетелем моего слова, чтобы из его примера видеть, что значит иметь попечение о душах, и кратковременных ли занятий, малых ли требует cиe сведений! А чтобы удобнее cиe узнать и понять, послушаем, что говорить о Павле сам Павел.

Не буду говорить об его трудах, бдениях, страхах, злостраданиях от голода, жажды, холода и наготы, о злоумышлениях против него неверных, о противодействиях ему верных. Умалчиваю о гонениях, сонмищах, темницах, узах, обвинителях, судилищах, ежедневных и ежечасных смертях, о кошнице, о метаниях камнями, о биениях палками, о странствовании, об опасностях и на суше, и на море, и во глубине морской, о кораблекрушениях, об опасностях на реках, об опасностях от разбойников, от сродников, об опасностях между лжебратий, о пропитании трудами рук своих, о бескорыстном благовествовании, о том, как Павел быль позорищем для Ангелов и человеков, когда, стоя между Богом и человеками, за человеков подвизался, и к Богу приводил и присоединял народ избранный. Кроме сих внешних подвигов, кто достодолжным образом опишет ежедневную его попечительность, сердоболие о каждом, заботливость о всех церквах, ко всем сострадательность и братолюбие? Претыкался ли кто, — и Павел чувствовал немощь. Другой соблазнялся, а Павел приходил в воспламенение. А его неутомимость в учении, разнообразие способов врачевания, — то человеколюбие, то опять строгость, то смешение и растворение и человеколюбия и строгости, так что ни кротостью не расслабляет, ни суровостью не ожесточает! Он излагает законы рабам и господам, начальникам и подчиненным, мужам и женам, родителям и детям, супружеству и безбрачию, воздержанию и роскоши, мудрости и невежеству, обрезанию и необрезанию, Христу [2] и миру, плоти и духу. За одних благодарит, других укоряет; одних именует своей радостью и венцом, других обличает в безумии. Кто ходит право, тем сопутствует и соусердствует, а кто ходит лукаво, тех останавливает. Он то отлучает, то утверждает любовь (2 Кор. 2, 8), то плачет, то веселится, то напоевает млеком, то касается тайн, то снисходит, то ведет с собою на высоту, то угрожает палицею (1 Кор. 4, 21), то объемлет духом кротости, то возносится с высокими, то смиряется с смиренными. Иногда он — меньший из Апостолов, а иногда обещает представить доказательство, что в нем глаголет Христос. Иногда желает отойти и жрен бывает (2 Тим. 4, 6), иногда признает более нужным для верующих — пребывать ему во плоти. Ибо ищет не собственной пользы, но пользы чад, которых родил во Христе благовествованием, — такова цель и всякого духовного начальства, — во всем презирать свое для пользы других! Павел хвалится немощами и скорбями, как бы некоторым убранством, украшается мертвостью Иисусовою; он высок и по плоти, но радуется о духовных дарах; он не невежда в познании, хотя говорит о себе, что видит сквозь тусклое стекло и гадательно. Бодр духом и изнуряет тело, истощая его, как противника, а вместе не научает ли и не вразумляет ли тем и нас, не превозноситься земным, не надмеваться ведением, не восставлять плоти против духа? Он за всех ратоборствует, за всех молится, о всех ревнует, за всех воспламеняется, — и за тех, которые вне закона, и за тех, которые под законом; он проповедник язычников, предстатель иудеев. Он дерзал и на нечто большее за братий своих по плоти (о если бы и мне говорящему cиe дерзнуть на нечто подобное!). Павел молит по любви своей к братиям, чтобы они вместо него приведены были ко Христу. Какое величие души, какая горячность духа! Он подражает Христу, бывшему за нас клятвою, воспринявшему на себя наши немощи, понесшему наши болезни, или, скажу скромнее, он первый посли Христа не отрекается страдать за иудеев, и притом как нечестивый, только бы они спаслись. Но к чему перечисляю подробности? Живя не для себя, но для Христа и для проповеди, распяв себе мир и распявшись миру и всему видимому, Павел все почитает маловажным и низким для своего желания, хотя от Иерусалима и окрест даже до Иллирика исполнит благовествование (Рим. 15, 19), хотя восхищен будет до третьего неба, соделается зрителем рая и слышателем неизглаголанных для нас глаголов.

Таков Павел, таков всякий подобный ему духом! Но мы боимся, чтобы в сравнении с ними не быть юродивыми князьями Танесовыми (Ис. 19, 11), или приставниками пожинающими, или ложно ублажающими народ, прибавлю даже, ублажаемыми, и стези ног ваших возмущающими (Ис. 3, 12), или ругателями господствующими, или начальниками юными, несовершенными умом, и не имеющими столько пищи и одеяния, чтобы предводительствовать каким ни есть числом людей (Ис. 3, 4–7), или пророками учащими беззаконная (Ис. 9, 15), или князьями не покоряющимися (Ис. 1, 23), которые вместе с отеческими постановлениями достойны злоречия по жестокости голода (Ис. 8, 21), или священниками весьма далекими от того, чтобы глаголати в сердце Иерусалиму (Ис. 40, 2), так как за все cиe сильно порицает и обличает очищенный Серафимом и углем Исаия. Итак, неужели, хотя дело cиe так важно и так многотрудно для сердца чувствительного и скорбного, хотя оно действительная моль костем (Притч. 14, 30), даже для человека с умом, — однако, опасность не велика, и последствия не заслуживают внимания?

Но на меня наводят великий страх, с одной стороны, блаженный Осия, когда говорить, что нас — священников и начальников ожидает суд, яко пругло [3] быхом на стражбе, и якоже мрежа распростерта на Итавирии (Ос. 5, 1, 2), воткнутая ловцами душ человеческих, и угрожает пожать непотребных пророков (Ос. 5, 6), истребить огнем судей их (Ос. 7, 7), удержаться на время, еже помазати царя и князя (Ос. 8, 10), потому что они царствовали сами собою, а не Богом (Ос. 8, 4); а с другой стороны, божественный Михей, который не терпит, чтобы Сион созидаем был кровьми, чьими бы ни было, и Иерусалим неправдами, чтобы старейшины его на дарех судили, жерцы на мзде отвещавали, и пророцы на сребре волхвовали (Мих. 3, 10, 11). И чем угрожает за cиe? Сион яко нива изорется, Иерусалим яко овощное хранилище будет, и гора дому якоже луг дубравный вменится (Мих. 3, 12). Оплакивая же такое оскудение добрых правителей, что едва остается где колос или стебель, когда и князь просит, и судия говорит из угождения, и восклицая почти следующими словами великого Давида: спаси мя, Господи, яко оскуде преподобный (Пс. 11, 1), — Пророк возвещает, что за cиe оскудеют у них блага, как бы поядаемыя молию (Мих. 7, 4). А Иоиль заповедует нам плач, он хочет, чтобы служащии жертвеннику бились (Иоил. 1, 13) в тяжкое время голода; он вовсе далек от того, чтобы дозволить нам роскошь среди бедствий других, не только повелевает освятить пост, проповедать цельбу, собрать старцев и младенцев (Иоил. 2, 15, 16) — сии жалкие возрасты, но требует, чтобы священники шли в храм в пепле и вретищах, с глубоким смирением поверглись на землю, яко опустеша поля (Иоил. 1, 10) от бесплодия, извержеся жертва и возлияние из дому Господня (Иоил. 1, 9), и таким уничижением привлекли милость. А что скажет Аввакум? Его речь пламенные, он с негодованием обращается к самому Богу и как бы вопиет на Владыку Христа за неправду судей, говоря: Доколе, Господи, воззову, и не услышиши? возопию к Тебе обидим, и не избавиши? Вскую мне показал еси труды и болезни, смотрити страсть и нечеcтие? противу мне бысть суд, и судия вземлет. Сего ради разорися закон, и не производится в совершение суд (Авв. 1, 2–4). За сим у пророка угроза и следующие слова: видите презорливш, и смотрите, и чудитеся чудесем, и изчезните: понеже дело Аз делаю (Авв. 1, 5). Но нужно ли приводить все слова угрозы? Напротив того, по моему мнению, лучше присовокупить к сказанному, как Аввакум, вызвав сперва на среду и оплакав многих учинивших что-либо несправедливое и худое, вызывает, наконец, начальников и учителей злонравия, называя порок развращением мутным, опьянением и заблуждением ума, и говорит, что чрез них напоеваются сим ближние, яко да взирают ко тьме душ своих и пещерам гадов и зверей (Авв. 2, 15), то есть, обиталищам худых помыслов,

Таковы исчисленные мною Пророки, и такие они предлагают нам наставления. Но справедливо ли будет оставить без внимания Малахию, который в одном месте жестоко обвиняет и укоряет священников, что презирают имя Господне (Мал. 1, 6), и между прочим присовокупляет, что приносят ко олтареви хлебы скверны (Мал. 1, 7), брашна не из начатков, — что, каких даров не принесли бы ни одному из начальников, или какие принесши, себя бы обесславили, такие дары, то есть, хромое, недужное, растлённое и вовсе нечистое и презренное, приносят Царю всяческих, когда обещавают обеты; а в другом месте напоминает завет Божий с левитами — завет жизни и мира, завет — боязнию боятися Господа, и от лица имене Его устрашатися (Мал. 2, 5). Закон истины, говорит пророк о Левите, бе во устех его, и неправда не обретеся во устнах его: в мире исправляяй иде со Мною, и многи обрати от неправды. Понеже устне иереовы сохранят разум, и закона взыщут от уст его. И какая высокая, а вместе и страшная тому причина! — яко Ангел Господа Вседержителя есть (Мал. 2, 6). Отказываюсь повторять то, что есть укоризненного в следующих за сим клятвах, — я страшусь истины, но приведу, что легче выговорить, а вместе и полезно. Пророк, как бы с особенным негодованием, и отвергая их священнодействуя по причине их развращение, говорит: еще ли достойно призрети на жертву вашу, или прияти приятно из рук ваших (Мал. 2, 13)?

Как скоро вспоминаю о Захарии, трепещу его серпа, а равно и всего, что свидетельствует он против священников. Но что открывает он о знаменитом Иисусе, великом Иерее, которого, изобразив сперва облеченным в ризу гнусную и неприличную, облекает потом в ризу священническую и светлую, а также и то, что говорящим и заповедывающим Иисусу представлен у него Ангел, — да почтено будет молчанием, как важнейшее и, может быть, столько высокое, что должно быть относимо не ко многим священникам. Впрочем то обстоятельство, что и одесную сего Иисуса стояше диавол, еже противитися ему (Зах. 3, 2), по моему мнению, не маловажно и должно внушать немалый страх и осторожность. У кого же будет столько дерзости и такое адамантовое сердце, чтобы, слыша, как пророк с настойчивостью обличает и укоряет других пастырей, не вострепетать и не смириться в себе самом? Глас плачущих пастырей, яко возбедствова величие их, говорит он, глас рыкающих львов (Зах. 11, 3), потому что они столько пострадали. Захария почти слышит самые рыдания, как бы уже настоящие, и плачет вместе с бедствующими. А чрез несколько слов говорит еще разительнее и сильнее: Пасите овцы заколения, яже стяжавшие закалаху, и не раскаявахуся, и продающии я глаголаху: благословен Господь, и обогатихомся, и пастыри их не печахуся ничимже о них. Сего ради не пощажду ктому на живущих на земли, глаголет Господь Вседержитель (Зах. 11, 4–6). И еще, простирая угрозы вместе и на начальников народа, говорит: Мечу, востани на пастырей: поразите пастырей, и расточатся овцы: наведу руку Мою на пастырей (Зах. 13, 7), — на пастырей прогневася ярость Моя, и на агнцы посещу (Зах. 10, 3). С такою ревностью продолжает он речь и не может удержаться от угроз, почему и опасаюсь, чтобы, повторяя их по порядку, и мне не возбудить против себя ненависти.

Но так говорит 3ахария, о старцах же, упоминаемых у Даниила, умолчим, ибо хотелось бы умолчать. Умолчим и о том, что справедливо сказано и засвидетельствовано о них Владыкою: яко изыде беззаконеие из Вавилона от старец судей, иже мняхуся управляти людей (Дан, 13, 5). Как без страха выслушаем Иезекииля, сего зрителя и истолкователя великих тайн и видений? Как выслушаем заповедуемое им стражам — не молчать о беззаконии и о грядущем на него мече (Иез. 33, 6), потому что cиe не принесет пользы ни им, ни согрешающим, напротив того, предусмотреть и предвестить полезно или тем и другим, когда одни скажут, а другие выслушают, или, без всякого сомненья, возвестившим? Как приимем и другое его нападение на пастырей, то в следующих словах: горе на горе будет, и весть на весть, и не будет видение от пророка, и закон погибнет от жерца, и совет от старец (Иез. 7, 26), то еще в следующих: Сыне человечь, рцы ему: ты еси земля неодождимая, ниже дождь бысть на тя в день ярости. Егоже старейшины среде его, яко львы рыкающе, восхищающе хищения, души изъядающе насилием (Иез. 22, 24, 25), и чрез несколько слов: жерцы его отвергошася закона Моего, и оскверниша святая Моя, между святым и сквернавым не разлучаху, но все для них было одинаково, и от суббот Моих покрываху очи свои, и оскверняху Мя посреде себе (Иез. 22, 26)? Пророк угрожает разрушить стену и помазающих ю (Иез. 13, 15), то есть, и тех, которые грешат, и тех, которые прикрывают грехи, что делают худые правители и священники, обольщающие дом Израилев, по внушению сердец своих, преданных похотям своим. Умолчу, что говорит он о тех, которые пасут самих себя, млеко ядят, волною одеваются, и тучное закалают, а овец не пасут, изнемогшаго не подъемлют, сокрушеннаго не обвязывают, заблуждающаго не обращают, погибшаго не взыскуют, и крепкаго не сберегают, но оскорбляют трудом и стараются погубить; от сего овцы рассыпались по всем полям и горам, понеже не имеяху пастырей, и соделались добычею всякой птицы и всякого зверя, яко не бе взыскующаго, ни обращающаго (Иез. 34, 2–6). Что же потом? Сказано: живу Аз, глаголет Господь, понеже так делалось и учинена суть стада Моя в расхищение (Иез. 34, 8), се Аз на пастыри, и взыщу овец Моих от рук их (Иез. 34, 10), овец соберу и соблюду, а пастыри понесут различные наказания, каких стоят худые пастыри.

Но чтобы не продлить слова, перечисляя всех Пророков и все, что сказано у каждого, прейду молчанием прочих, а упомяну только об одном, который познан еще до рождения и освящен в утробе матерней (Иер. 1, 5), — это Иеремия. Он просит главе воду и очесем источник слез, чтобы оплакать, как должно, Израиля (Иер. 9, 1). А не менее того оплакивает он злонравие предстоятелей. Бог, в обличение священников, говорит ему: Священницы не рекоша, где есть Господь, и держащии закон не ведаша Мя, и пастыри нечествоваша (Иер. 2, 8). А потом говорит сам пророк: Обуяша пастыри, и Господа не взыскаша: сего ради не уразуме все стадо, и расточено бысть (Иер. 10, 21). Пастырие мнози растлиша виноград Мой: оставиша часть мою, часть желаемую даша в пустыню непроходную (Иер. 12, 10). После сего, снова обращает укоризну на самих пастырей: Горе пастырем, иже погубляют и расточают овцы паствы Моея. Сего ради сия рече Господь к пасущим людей Моих: вы расточили есте овцы Моя, и отвергосте я, и не посетисте их, и Аз посещу на вас по лукавству умышлений ваших (Иер. 23, 1, 2). Иеремия хочет, чтобы воскликнули пастухи, и восплакали овни овчии, яко исполнишася дние их на заколени (Иер. 25, 34).

Но для чего повторять мне ветхозаветное? Кто, поверив сам себя по правилам и определениям, какие Павел постановил для епископов и пресвитеров, а именно: быть трезвыми, целомудренными, не пияницами, не бийцами, назидательными, во всем неукоризненными и неприкосновенными ни к чему худому (1 Тим. 3, 2, 3), — кто, говорю, не найдет себя много уклонившимся от правоты правил? А какие законы дает Иисус ученикам, посылая их на проповедь? Существенное в них, не говоря о подробностях, состоит в том, чтобы ученики таковы были по добродетели, так благоустроены и соответственны своему званию, и, если должно выразиться короче, столько небесны, что благовествование не менее бы распространялось посредством их жизни, как и посредством слова. Но меня приводят в страх и укоряемые фарисеи, и обличаемые книжники. Мы, если желаем небесного царства, по заповеди обязаны много превосходить их в добродетели, а потому нам будет стыдно пред ними, если окажемся хуже их по своим порокам, и услышим справедливые себе укоризны: змии, порождения ехиднины, вожди слепые, оцеживающие комара и поглощающие верблюда, гробы внутри полные скверны, а извне благоукрашенные, по одной внешности чистые блюда, и другие подобные наименования, какие заслужили и получили фарисеи и книжники (Мф. 23, 24–33). Такие мысли не оставляют меня день и ночь, сушат во мне мозг, истощают плоть, лишают бодрости, не позволяют ходить с подъятыми высоко взорами. Cиe смиряет мое сердце, сокращает ум, налагает узы на язык, и заставляет думать не о начальстве, не об исправлении и назидании других (что требует избытка дарований), но о том, как самому избежать грядущего гнева и сколько-нибудь стереть с себя ржавчину пороков. Надобно прежде самому очиститься, потом уже очищать; умудриться, потом умудрять; стать светом, потом просвещать; приблизиться к Богу, потом приводить к Нему других; освятиться, потом освящать. Руководителю необходимы руки; советнику потребно благоразумие.

Когда же cиe будет? — скажут скорые на все и ни в чем нетвердые, легко созидающие и разрушающие. Когда светильник поставится на свещнице, и на что употребится талант, то есть дар? — скажут ревностнейшие к дружбе, нежели к делу благочестия. Когда cиe будет, и какой дам на cиe ответ вам, преименитые? — В таком деле и глубокая старость — не долговременная отсрочка. Ибо седина с благоразумием — лучше неопытной юности, рассудительная медлительность — неосмотрительной поспешности, кратковременное царстнование — продолжительного мучительства, подобно как малая доля драгоценности предпочтительнее обладания многим не имеющим цены и прочности, небольшое количество золота — многих талантов свинцу, малый свет — великой тьмы. А что касается до сей поспешности, поползновенности и излишней ревности, — опасно, чтобы они не уподобились или тем семенам, которые пали на камни, и, будучи не глубоко в земле, тотчас взошли, но не могли вынести первого солнечного зноя, или тому основанию, положенному на песке, которое не устояло при небольшом дожде и ветре. Горе тебе, граде, в нем же царь твой юн, говорить Соломон (Еккл. 10, 16). Не будь скор в словесех (Притч. 29, 30), — слова того же Соломона, который говорит о скорости в словах, то есть о чем-то меньшем, нежели опрометчивость в делах. Кто же вопреки сему потребует поспешности предпочтительно безопасности и пользе? Кто возьмется, как глиняное какое-нибудь изделие, изготовляемое в один день, образовать защитника истины, который должен стоять с Ангелами, славословить с Архангелами, возносить жертвы на горний жертвенник, священнодействовать со Христом, воссозидать создание, восстановлять образ Божий, творить для горнего мира, и скажу более — быть богом и творить богами? Знаю, чьи мы служители, где сами поставлены, и куда готовим других. Знаю величие Божие, и человеческую немощь, а вместе и силу. Небо высоко, земля же глубока (Притч. 25, 3). И кто из низложенных грехом взойдет на небо? Кто, обложенный еще дольним мраком и грубою плотью, может целым умом ясно созерцать всецелый Ум, находясь среди непостоянного и видимого, вступить в общение с постоянным и невидимым? Даже из самых очищенных едва ли кто может видеть здесь хотя такой образ доброты, каково изображение солнца в водах. Кто измери горстию воду, и небо пядию, и всю землю горстию, кто постави горы в мериле и холми в весе (Ис. 40, 12)? Кое место покоища Его (Ис. 66, 1), и чему из всего Он уподобится? Кто — сотворивший все словом, устроивший человека премудростью, соединивший разлученное, сочетавший персть с духом, сложивший живое существо — видимое и невидимое, временное и вечное, земное и небесное, касающееся Бога, но не постигающее, приближающееся и далеко отстоящее? Рех: умудрюся, говорит Соломон: и сия, то есть, мудрость, удалися от мене. Далече паче неже бе (Еккл. 7, 24, 25). И действительно, приложивый разум приложит болезнь (Еккл. 1, 18). Он не столько радуется о найденном, сколько скорбит о непостигнутом, как обыкновенно (представляю себе) случается с людьми, которых отвлекают от воды, прежде нежели они утолили жажду, или которые, надеясь что получить, не могут схватить того руками, или от которых мгновенно скрывается озарившее их блистание света.

Cиe удержало меня долу, соделало смиренным и убедило в том, что лучше слышать глас похвалы, нежели быть истолкователем того, что превышает силы. Величие, высота, достоинство, чистые существа, с трудом вмещающие сияние Бога, Которого покрывает бездна, Которого, как чистейший и для большей части тварей неприступный свет, утаивает тьма, Который во всем и вне всего, Который есть всякая доброта и выше всякой доброты, Который просвещает ум и убегает от быстроты и выспренности ума, столько всегда удаляясь, сколько постигается, и возлюбленного своего возводя горе тем, что убегает и как бы вырывается из рук: таков и так важен предмет наших желаний и исканий! Таков должен быть невестоводитель, уневещивающий души. И боюсь, чтобы, связав мне руки и ноги, не извергли меня из брачного чертога, как не имеющего на себе брачного одеяния и нагло вторгшегося в круг возлежащих там, хотя и призван я от юности, даже (скажу неизвестное еще многим) к Нему привержен есмь от ложесн (Пс. 21, 11), Ему принесет в дар по матернему обету, а потом и сам, когда опасности укрепили, любовь возросла, и помог рассудок, Восприявшему и Спасшему меня добровольно отдал все — и имение и знатность, и здоровье, и самый дар слова. Из всего этого извлек я ту одну пользу, что презрел cиe, и нашлось у меня, чему предпочесть Христа. Словеса Божии соделались для меня сладки, как соты меда; я призвал разум, и дал глас свой мудрости (Притч. 2, 3), учился умерять гнев, обуздывать язык, уцеломудривать око, укрощать чрево, попирать земную славу, и в этом (безрассудно говорить, однако же, пусть будет сказано) стал я не хуже, может быть, многих. Вести же такую любомудрую жизнь лучше, нежели принять на себя власть и управление душами, и когда еще сам не научился быть хорошим пасомым, не очистил, как должно, душу свою, обязаться должностью — править паствою; притом, в такие времена, когда, смотря на людское крушение и мятежи, всего вожделеннее — бегом бежать из общества, удалиться в надежный приют, укрыться от бури и тьмы лукавого; когда члены одного типа взаимно враждуют, когда исчезает последний остаток любви, а с другой стороны слово: иерей, потому что по Писанию, излияся уничижение на князи (Пс. 16, 40), признается одним пустым именем, — и лучше, если бы оно было одно пустое имя. Ныне же (да обратится хула на главы нечестивых!) изгнан из сердца всякий страх, и его место заступило бесстыдство, кто бы ни пожелал, для всякого отверсты и знание, и глубины Духа. Все мы благочестивы единственно потому, что осуждаем нечестие других, а суд предоставляем людям безбожным, повергаем святая псам, бросаем бисеры пред свиньями, разглашая божественное тем, у кого не освящены и слух и сердце. Мы сами (о жалкие!) тщательно выполняем желания врагов, и не стыдимся любодействовать в начинаниях (Пс. 109, 5) своих. Моавитяне и Аммонитяне, которым не дозволено входить в Церковь Господню, у нас свободно ходят в самом святилище. Для всех отверзли мы не врата правды, но двери злословья и наглости друг против друга. У нас не тот совершенные, кто из страха Божия не произносит праздного слова, но тот, кто как можно больше злословит ближнего или прямо, или намеками, нося под языком своим труд и болезнь (Пс. 9, 28), или, говоря ближе, яд аспидов (Пс. 139. 3), Мы ловим грехи друг друга не для того, чтобы оплакивать их, но чтобы пересудить, не для того, чтобы уврачевать, но чтобы еще уязвить, и раны ближнего иметь оправданием собственных своих недостатков. У нас признаком добрых и злых — не жизнь, но дружба и несогласие с нами. Что ныне хвалим, то завтра охуждаем; что другие порицают, тому дивимся; охотно поблажаем во всем нечестие, — столько мы великодушны к пороку! Все стало, как в начале, когда еще не было ни мира, ни теперешнего благоустройства и благообразия, а напротив того, все вещи, будучи слиты в беспорядке, имели еще нужду в образующей деснице и силе. А если угодно другое сравнение, то, как во время ночной битвы, при тусклом свете луны, не различая в лице врагов и своих, или, как на морском сражении и во время бури, оглушаемые порывами ветров, кипением моря, напором волн, столкновением кораблей, ударами весел, криками начальников, стонами пораженных, в недоумении, не имея времени собраться с мужеством, мы (к довершению бедствия) нападаем друг на друга, и друг от друга гибнем. И не мирянин только поступает так, священник же иначе. Напротив того, мне кажется, что ныне явно исполняется изреченное древле в проклятии: якоже людие, тако и жрец (Ос. 4, 9). Не один простой народ таков, а сильные, как говорится, в народе и начальники — иные. Напротив того, они-то и ведут открытую войну со священниками, в предлог к убеждению обращая благочестие.

С кем бывает cиe потому, что он стоит за веру, за самые высокие и первые истины, того не порицаю, и если сказать правду, того хвалю и сорадуюсь с ним. Я желал бы и сам быть в числе подвизающихся и ненавидимых за истину, даже похвалюсь, что действительно принадлежу к сему числу. Ибо похвальная брань лучше мира, разлучающего с Богом. Посему и Дух вооружает кроткого воина (Иоил. 3, 11), как способного хорошо вести войну. Но ныне есть люди, которые с крайним невежеством и с наглостью сами стоят за малости и вовсе неполезные вещи и всякого, кого только могут, принимают в сообщники зла, а все cиe прикрывают верою, и cиe достоуважаемое имя безрассудно употребляют в своих состязаниях. От сего, как и естественно, мы ненавидимы язычниками, и (что всего несноснее) не можем даже сказать, что ненавидимы несправедливо. И из своих охуждают нас самые благонамеренные, ни мало же не удивительно, что охуждает народ, который редко одобряет что-либо и доброе. На хребтах наших делают грешники (Пс. 128, 6), и что умышляем друг против друга, то обращают против всех. Мы соделались новым позором, но не для Ангелов и человеков, как мужественнейший из подвижников Павел, ратоборствовавший против начал и властей, но почти для всех ведущих худую жизнь, и во всякое время, и на всяком месте, — на торжищах, на нетрезвых пиршествах, среди веселостей, среди сетований. Мы выведены даже и на зрелища народные (едва не со слезами говорю cиe), нас осмеивают наряду с самыми развратными людьми, и ничто так не усладительно для слуха и зрения, как христианин, поруганный на зрелище. До сего довели нас наши междоусобия, до сего довели нас те, которые чрез меру подвизаются за Благого и Кроткого, которые любят Бога больше, нежели сколько требуется. В борьбе, или в другом чем, не позволено состязаться неустановленным порядком, и тот подвергается осмеянию и бесчестию, даже лишается прав победы, кто борется не по правилам, или в другом чем состязается не в порядке, и отступает от положенных для сего уставов, хотя бы он быль самый мужественный и искусный. Ужели же подвизающийся за Христа не по Христе угодит тем Миру (Еф. 2, 14), ратоборствуя за Него недозволенным образом? И доныне еще трепещут демоны при имени Христовом, сила сего Имени не ослаблена и нашими пороками. А мы не стыдимся оскорблять и достопокланяемое имя Христово и самого Христа, не стыдимся слышать, как Он почти вслух и ежедневно вопиет: имя Мое хулится вас ради во языцех (Ис. 52, 5). Не боюсь я внешней брани и восстающего ныне на Церкви зверя — сей полноты лукавого [4], хотя бы грозил он огнем, мечом, зверями, стремнинами, пропастями, хотя бы превзошел бесчеловечием всех когда-либо неистовствовавших, изобрел мучительнейшие известных доселе казни. На все есть у меня одно врачевство, один путь к победе, и это — (похвалюсь во Христе!) смерть за Христа. Но что касается до предстоящей мне брани, не знаю, что мне делать, какой искать помощи, какого слова мудрости, какого дара благодати, в какое облечься всеоружие против козней лукавого. Кто победит сего врага? Моисей ли, распростирающий руки на горе, чтобы превозмог прообразуемый и прознаменуемый крест? Или после него Иисус, на брань ополчающийся с Архистратигом небесных воинств? Или Давид, то псалмопевствующий, то сражающийся пращами и от Бога препоясуемый силою на брань, или имеющий персты, Богом обученные на брань? Или Самуил, то приносящий свои молитвы и жертвы за народ, то помазующий на царство могущего побеждать? Кто оплачет cиe, как должно? Иеремия ли, написавший плачь об Израиле? Кто воззовет: пощади Господи люди Твоя, и не дождь достояния Твоего в укоризну, да не обладают ими языцы (Иоил. 2, 17)? Кто будет молиться о нас — Ной ли, Иов и Даниил, вместе молящиеся и вместе упоминаемые (Иез. 14, 14), да утишится у нас хотя несколько брань, да придем сами в себя, станем, наконец, узнавать друг друга, да не будем, вместо одного Израиля, и Иудою, и Израилем, Ровоамом, и Иеровоамом, Иерусалимом и Самарией, — сими городами, то предаваемыми за грехи, то оплакиваемыми?

Признайся, что я немощен для такой брани, а потому и обратил хребет, сокрыл лице в бегстве. От полноты огорчения возжелал я сидеть в уединении и молчать, зная, что время лукаво, что отверглись возлюбленные, и соделались сынами отступными мы — виноград благоветвистый, виноград истинный, плодоносный, прекрасный, возращенный орошением свыше, и что для меня обратились в бесчестие диадема доброты моей, печать славы и венец похваления. Но если кто при всем этом смел и мужествен, то ублажаю его за смелость и мужество. Не говорю еще о брани внутренней, которая — в нас самих, в наших страстях, и которую воздвигают на нас, день и ночь, то явно, то тайно, cиe тело смирения и рассеянность жизни, мятущая и волнующая нас посредством чувственности и временных удовольствий, и грязь персти, с которою мы смешаны, и закон греховный, воюющий против закона духовного и усиливающийся растлить в нас Царский образ и все, что с ним вложено в нас божественного по происхождению. Почему едва ли кто в состоянии преодолеть влекущее долу естество, разве уже обучил себя долговременным любомудрием и постепенно отторгал от низкого и сопряженного со тьмою, что есть в душе благородного и световидного, или удостоился милости Божией, или сверх того и другого прилагал всевозможное старание вознести взор свой горе. Но пока не препобеждена мною, по возможности, персть, пока не очищен ум, пока далеко не превосхожу других близостью к Богу, не безопасным признаю принять на себя попечение о душах и посредничество между Богом и человеками, что составляет также долг иерея.

И чем же приведен я в такой страх? Не почтите меня боязливым сверх меры, напротив того, похвалите даже мою предусмотрительность. О самом Моисее слышу, что когда беседовал с ним Бог, хотя многие призваны на гору, и в числе их Аарон с двумя сынами священниками, и семьдесят старейшин — народоправителей, однако же, повелено было, чтобы прочие поклонились издалеча, а к Богу приступил один Моисей; народу же не дозволено и восходить на гору (Исх, 24, 1. 2 ), потому что не всякой может приближаться к Богу, но только кто, подобно Моисею, способен вместить славу Божию. Да еще и прежде, при самом начале законодательства, трубы, молнии, грозы, мрак, гора вся дымящаяся, страшные угрозы, что если и зверь прикоснется к горе, будет побит камнями (Исх. 19, 13), также другие подобные грозные явления удерживали других внизу горы, и для них много было, по надлежащем очищении, слышать один глас Божий; между тем Моисей и на гору восходит, и вступает внутрь облака, и получает закон, и приемлет скрижали, для народа скрижали письмени, а для тех, которые выше народа, скрижали духа. Слышу также о Надаве и Авиуде, что они, воскурив фимиам чуждым огнем, наказаны тем самым, в чем оказали нечестие, нашли для себя погибель в самое время и на самом месте нечествования, и хотя отец их Аарон был пред Богом вторым по Моисее, однако же, не мог спасти их (Лев. 10, 1, 2). Знаю, что было со священником Илием и несколько после него с Озою. Один понес наказание за беззаконие сыновей, когда они при жертвоприношениях осмеливались прежде времени вынимать мяса из котлов, хотя отец и не одобрял такого их нечестия, а напротив того, многократно делал им строгие выговоры (1 Цар. 2, 13, 14). Другой наказан единственно за то, что коснулся кивота, увлекаемого тельцем, и хотя поддержал кивот, однако же, сам погиб (2 Цар. 6, 6, 7), так Бог охранял досточтимость кивота. Знаю еще, что самые телесные пороки и в священниках, и в жертвенных животных подвергались строгому исследованию, и было узаконено, чтобы совершенные приносили совершенное, а cиe, как думаю, служило символом душевной непорочности. Не позволялось также, ни всякому касаться священнической одежды, или какого-либо священного сосуда, ни вкушать самых жертв, кому не надлежало, или на неприличном месте и в неприличное время, ни подделывать елей помазания и фимиам служения, ни входить во святилище, если кто хотя мало был нечист душою и телом. Тем паче не дерзали часто входить во святая святых, куда доступ дозволялся только одному и единожды в год. Тем паче не смел всякий простирать взор или касаться к завесе, или к очистилищу, или к кивоту, или к херувимам. Итак, зная cиe, а вместе и то, что всякий недостоин Великого Бога, Apxиерея и Жертвы, если не представил он прежде себя самого Богу в жертву живую и святую, не показал опытов благоугодного словесного служения, не принес. Богу жертвы хвалы — духа сокрушенного — жертвы, какой только и требует от нас Даровавший нам все, — зная cиe, мог ли я отважиться на то, чтобы приносить ему жертву внешнюю, равнообразную (αντιτυπον) великим таинствам? Мог ли я облечься в образ и сан иерея, пока не освятил рук преподобными делами, пока не приобучил ока взирать здраво на тварь и единственно удивляться Творцу, а не уничижать Создателя, пока наказание Господне не отверзло уши мои, не приложено ми ухо, еже не тяжко слышати (Ис. 50, 5), не дан усерязь златый с многоценным сардийским камнем, то есть, слово мудрого во ухо благопослушно (Притч. 25, 12), пока уста, губы, язык, не раскрылись и не привлекли Духа (Пс. 118, 131), не разширились и не наполнились (Пс. 80, 11) духом изрекаемых таинств и догматов, пока уста, по слову мудрости, не стали связаны божественным чувством (Притч. 15, 7), чтобы им (прибавлю к сему) и растворяться благовременно, а язык не исполнился радованием, не стал органом божественного сладкопения, возбуждаемый славою, возстая рано (Пс. 56, 7) и трудясь, доколе не прилпнет к гортани, пока ноги мои не поставлены на камени (Пс. 39, 3), не совершены как ноги еленей (Пс. 17,34), и стопы мои не направлены по Богу (Пс. 118, 133), ни вмале, ни вовсе не проливаясь, пока всякий член не соделался оружием правды (Пс. 6, 13), не отложил всякую мертвенность пожертую животом (2 Кор. 5, 4) и уступившую место Духу? У кого не воспламенеют сердца чистые, огнем искушенные словеса Божии, когда открываются ему Писания, кто не написал их трижды на широте сердца, (Притч. 22, 21), чтобы иметь ум Христов (1 Кор. 2, 16), кто не входил в сокровенные от многих, невидимые и темные сокровищницы (Ис. 45, 3), чтобы видеть их богатство и прийти в состояние обогащать других, духовная духовными сразсуждающе (1 Кор. 2, 13), кто не зрел еще, как должно, красоту Господню, и не посещал храм Его, лучше же сказать, кто сам не соделался храмом Бога Живого, живым жилищем Христовым в духе, кто не познал сродства и различия между образами и действительностью, не отступил от первых и не приложился к последней, чтобы, избежав ветхости писмене, работати во обновлении духа (Рим. 7, 6) и перейти совершенно к благодати от закона, исполненного духовно в измождении тела, кто опытно и умозрительно не исследовал всех наименований и сил Христовых, как высочайших и первых, так и низших и последних, принадлежащих Христу по человечеству, именно же, что Он — Бог, Сын, Образ, Олово, Премудрость, Истина, Свет, Жизнь, Сила, Пара, Излияние (Прем. 7, 25), Сияние, Творец, Царь, Глава, Закон, Путь, Дверь, Основание, Камень, Бисер, Мир, Правда, Освящение, Избавление, Человек, Раб, Пастырь, Агнец, Архиерей, Жертва, Перворожден всея твари (Кол. 1, 15), Перворожден по воскресению из мертвых (Кол. 1, 18), кто без пользы слышит сии наименования и вещи, не входит в общение с Словом и не постигает, в каком отношении каждым из сих Оно есть и именуется, кто не прилагал старания и не учился уразумевать премудрость Божию в тайне сокровенную (1 Кор. 2, 7), кто — еще младенец, питается млеком, не сопричтен к Израилю, не вписан в воинство Божие, не способен, как следует, взять на себя крест Христов, кто не стал, может быть, никаким еще почетным членом тела Христова: тот неужели охотно и с радостью примет, чтобы поставили его во главу полноты Христовой? По крайней мере, я не даю на cиe приговора и совета. Напротив того, вижу здесь причины к самому сильному страху, и самую крайнюю опасность для сознающего и важность преспеяния и пагубные последствия погрешения в деле. Пусть другой, рассуждал я, кто многоопытен в мореходстве и торговле, плывет за куплею, переходит обширные моря, борется всегда с ветрами и волнами, многое, если удастся, приобретая и много бедствуя. А для меня, который держусь суши, веду не глубокую и легкую борозду жизни, с выгодами и морем раскланиваюсь издали, приятнее жить так, как могу, с небольшим и скудным куском хлеба, и влачить дни в безопасности и безмятежии, нежели для больших выгод кидаться на долговременную и большую опасность. Для человека, поставленного высоко, и то уже потеря, если он не предпримет большого, не распространяет доблестей своих на многих, но останавливается на малом числе людей, и как бы большим светом освещает малый дом, или юношеским всеоружием покрывает детское тело. А для человека маловажного всего безопаснее нести малое бремя, не возбуждать смеха и не увеличивать опасности возложением на себя чего-либо не по силам. Ибо, как слышим, и башню строить прилично тому только, у кого есть, чем ее довершить (Лк. 14, 28).

Итак, пред вами — оправдание моего бегства и оправдание, может быть, не недостаточное. Cиe-то самое удалило меня от вас, друзья и братья, правда к прискорбию моему, а может быть, и вашему, однако же по необходимости, по крайней мере, как мне тогда представлялось. Возвратили же меня, во-первых, приверженность моя к вам и чувствование вашей взаимной ко мне приверженности (ибо взаимное расположение всего более укрепляет любовь), а во-вторых, собственная моя забота, собственное мое дело — седины и немощь священных родителей, болезнующих более обо мне, нежели о летах своих, — сего Авраама Патриарха, драгоценной и равноангельной для меня главы, и Сарры, духовно рождающей нас учением веры. Для них быть жезлом в старости и опорою в немощи — составляло первый обещанный мною обет, который и исполнял я по возможности, так что презрел и самое любомудрие — cиe стяжание и имя всего для меня драгоценнейшее, или справедливее сказать, в том и оказал я свое любомудрие, чтобы не казаться любомудрствующим. Почему нестерпимо для меня стало — по одному поводу потерять весь труд и лишиться благословения, которое, как сказано об одном из ветхозаветных праведников, даже восхитил он, введя отца в обман снедью и накладными волосами, уловив доброе недобрым средством — чрез ухищрение. Итак две причины моей уступчивости и кротости; и, может быть, ни малой нет несообразности в том, что против сих двух причин не устояли и поколебались прежние мои рассуждения. Ибо думаю, что иногда также благовременно — уступить над собою победу, как бывает время и для всякого другого дела, и лучше быть честно побежденным, нежели одержать победу со вредом и незаконно. В-третьих же (вот самая важная причина моего возвращены! сказав о ней умолчу уже о прочих), я вспомнил о временах давних, и встретив одно древнее сказание, извлек из него наставление для себя в настоящем обстоятельстве.

Ибо полагаю, что заключающееся в Писании не без цели написано, и не одна куча слов и предметов, собранная для развлечения слушающих, не какая-нибудь приманка для слуха, служащая только к забаве. Такова цель баснословия и тех эллинов, которые не много заботясь об истине, очаровывают слух и сердце изяществом вымыслов и роскошью выражений. Но мы, тщательно извлекающие духовный смысл из каждой черты и буквы, нимало не согласны думать (cиe было бы и несправедливо), чтобы и самые малозначительные деяния без какой-либо цели были и писателями подробно описаны и до сего времени сохранены на память. Напротив того, цель их — служить памятниками и уроками, как судить в подобных, если встретятся, обстоятельствах, чтобы мы, следуя сим примерам, как некоторым правилам и предначертанным образцам, могли одного избегать, а другое избирать.

Какое же сказание, и в чем состоит наставление? Может быть, не худо будет рассказать cиe для утверждения многих. Бежал и Иона от лица Божия или, вернее сказать, думал убежать, но удержан был морем, бурею, жребием, чревом китовым и тридневным погребением, которое послужило образом высшего таинства. Но Иона бежал, чтоб не идти к Ниневитянам с печальной и необыкновенной вестью, и чтобы впоследствии не оказаться лжецом, если город спасется чрез покаяние. Ибо не спасение злочестивых огорчало его, но он стыдился быть служителем лжи, и как бы ревновал о достоверности пророчества, которая в нем могла подвергнуться сомнению, потому что многие не способны проникать в глубину Божию о сем домостроительства. А как слышал я о сем от одного мудрого мужа, который не неприлично объяснял видимую несообразность сказания, и способен был разуметь глубокий смысл пророка, — не такая причина сделала блаженного Иону беглецом, и укрывшегося на море привела в Иоппию, а из Иоппии вела в Фарсис. Невероятно, чтобы он, будучи пророком, не знал Божия намерения, то есть, что Бог по Своей великой премудрости, по неиспытуемым судьбам, неисследуемым и непостижным путям Своим, самою угрозою производил то, чтобы Ниневитяне не потерпели предсказанного в угрозе. А если пророк знал cиe, то невероятно также, чтобы он не покорился Богу, благоугодным Ему образом устроявшему спасение Ниневитян. Думать же, что Иона надеялся укрыться в море и спастись бегством от великого ока Божия, было бы совершенно нелепо и невежественно, такая мысль была бы несправедлива не только о пророке, но и о всяком другом человеке, имеющем разум и сколько-нибудь познавшем Бога и Его все превосходящее могущество. Напротив того, Иона, как говорить рассуждавший о сем муж, в чем и я убежден, лучше всякого другого знал и то, что будет следствием проповеди Ниневитянам, и то, что он сам, замысливший бегство, хотя переменит место, но не убежит от Бога, как не избег бы и всякий другой, хотя бы укрылся в недрах земли, во глубинах моря, изобрел средство подняться на крыльях и летать по воздуху, снизошел в самую преисподнюю ада, или облекся густотою облака, или придумал другой возможный способ к утаению побега. Напротив того, ежели Бог восхощет кого остановить и удержать в руке Своей, то cиe всего неизбежнее, всего неодолимее. Он предускоряет быстрых, перехитряет хитрых, низлагает сильных, смиряет высоких, укрощает дерзновенных, подавляет всякую силу. Посему, конечно, знал крепкую руку Божию Иона, который угрожал ею другим, и он не думал, что вовсе убежит от Бога. Cиe ни мало не вероятно. Но поскольку Иона провидел падение Израиля и предчувствовал, что пророчественная благодать переходить к язычникам, то он уклоняется от проповеди, медлит в исполнении повеления и, оставив сторожевую башню радости, что на еврейском значить Иоппия, — то есть, древнюю высоту и достоинство, ввергает сам себя в море скорби. Потому и обуревается, и спит, и терпит кораблекрушение, и пробуждается от сна, и подпадает жребию, и сознается в бегстве, и погружается в море, и поглощается китом, но не истребляется, а призывает там Бога, и (какое чудо!) подобно Христу, по прошествии трех дней, возвращается оттуда.

Но оставим о сем слово, в надежде, если даст Бог, обстоятельнее поговорить в последствии времени. А теперь, чтобы речь возвратилась к своему предмету, остановлюсь на той мысли и на том рассуждении, что для Ионы, может быть, и извинительно было, по изложенной выше причине, отрекаться от пророческого служения. Но осталось ли бы какое извинение и место к оправданию для меня, если бы стал я долее упорствовать и отрицаться от возлагаемого на меня (не знаю как назвать) , легкого или тяжелого, но все же ига служения. Ибо если бы иной не попрекословил мне в том (что одно и можно в настоящем случае сказать как нечто твердое), что я весьма недостоин священнослужения пред Богом, и что прежде надобно соделаться достойным церкви, а потом уже алтаря, и прежде достойным алтаря, а потом уже — председательства; то другой, может быть, не освободил бы меня от обвинения в неповиновении. Но страшны угрозы, ужасны наказания за неповиновение, равно как и за противное сему, если кто ни мало не смущается, не отрицается, и не скрывается, как Саул, в отцовских сосудех (1 Цар. 10, 22), как скоро слегка призывают его к принятию начальства, но с готовностью, как за самое легкое и удобное дело, берется за то, в чем не безопасно переменять намерение, и принятое поправлять новым.

Посему-то я долго боролся с мыслями, придумывая, как поступить, и находясь между двумя страхами, из которых один принуждал меня оставаться внизу, а другой — идти вверх. И после многих недоумений, перевешиваясь на ту и другую сторону, или, подобно струе, гонимой противными ветрами, склоняясь туда и сюда, наконец, уступил я сильнейшему; меня препобедил и увлек страх оказаться непокорным. И смотрите, как прямо и верно держусь я среди сих страхов, не домогаясь начальства не данного, и не отвергая данного. Ибо первое означало бы дерзость, последнее же — непокорность, а то и другое вместе — невежество. Но я соблюдаю середину между слишком дерзновенными и между слишком боязливыми, я боязливее тех, которые хватаются за всякое начальство, и дерзновеннее тех, которые всякого убегают. Так я разумею дело cиe, и выражусь еще яснее: против страха быть начальником подаст, может быть, помощь закон благопокорности, потому что Бог по благости Своей вознаграждает веру, и делает совершенным начальником того, кто на Него уповает, и в Нем полагает все надежды. Но не знаю, кто будет помощником, и какое слово внушит упование в случае непокорности. Ибо опасно, чтобы нам о вверяемых нашему попечению не услышать следующего: «души их от рук ваших взыщу (Иез. 3, 18). Как вы отверглись Меня, и не захотели быть вождями и начальниками народа Моего, так и Я отвергнусь вас, и не буду вашим царем. Как вы не послушали гласа Моего, но презрительно обратили ко Мне хребет и не повиновались, так будет и вам, когда призовете Меня, не призрю на молитву вашу и не услышу ее». — Да не придет на нас таковой приговор Праведного Судии, Которому воспеваем милость, но вместе воспеваем, конечно, и суд (Пс. 100, 1)!

А я обращаюсь опять к истории и, рассматривая самых благоискусных мужей в древности, нахожу, что из тех, кого благодать предызбирала когда-либо в звание начальника или пророка, одни с готовностью следовали избранию, а другие медлили принимать дар, но ни те, ни другие не подвергались осуждению, как отрекавшиеся — за боязнь, так и изъявившие согласие — за ревность. Ибо одни устрашались важности служения, а другие повиновались по вере в Призывающего. Аарон изъявил готовность, а Моисей прекословил. С готовностью повиновался Исаия, а Иеремия страшился юности, и не прежде отважился на звание пророка, как получив от Бога обетование и силу, превышающую возраст. Сими размышлениями успокаиваю я сам себя, и душа моя понемногу уступает и смягчается, как железо; а в помощники к сем размышлениям беру я время, и в советники — Божии оправдания, которым верил я всю жизнь свою. Посему не противлюся, ни противоглаголю (Ис. 50, 5) (слова моего Владыки, не к начальствованию призываемого, но яко овча на заколение (Ис. 53, 7) ведомого), даже подклоняюсь и смиряюсь под крепкую руку Божию, и прошу извинить прежнюю мою леность и непокорность, если сколько-нибудь виновен я в сем. Я умолкал, но не всегда буду молчать; удалился не надолго, сколько было нужно, чтобы рассмотреть себя и доставить себе утешение в скорби, но теперь готов возносить Его в церкви людстей и восхвалять на седалищи старец (Пс. 106, 32). Если за одно должно осуждать, то за другое можно извинить.

Но к чему мне продолжать слово? Я с вами, пастыри и сопастыри! с тобою, святая паства, достойная Архипастыря Христа! И ты, отец мой, совершенно победил и подчинил меня более по Христовым, нежели по мирским законам. Видишь благопокорность, возврати благословение. И сам руководствуй молитвами, путеводствуй словом, утверждай духом. Благословение отчее утверждает домы чад (Сир. 3, 9). О, если бы утвердиться мне и сему духовному дому, который избрал я и о котором молюсь, чтобы он и для меня был упокоением в век века, когда из здешней церкви препослан буду к церкви тамошней — к торжеству первородных, написанных на небесах! Таково и столь справедливо мое моление!

Бог же мира, сотворивши обоя едино и возвративший нас друг другу, посаждающий царей на престолах и воздвигающий с земли убогого, из низкого состояния возвышающий нищего, избравший Давида, раба Своего и вземший от стад овчих того, кто был младшим и юнейшим из сынов иессеевых, дающий слово благовествующим силою многою во исполнение Евангелия, Сам, пася пастырей и водя вождей, да поддерживает десную руку нашу, да путеводствует по воле Своей, и да приимет со славою, чтобы и нам упасти паству Его благоразумно, а не в сосудах пастыря неискусно (Зах. 11, 15), — одно поставлено у древних в числе благословений, а другое в числе проклятий, — Сам да даст силу и державу людем Своим (Пс. 67, 36), Сам да представит Себе паству славною и нескверною, достойною горнего двора, в обители веселящихся, во светлости святых, чтобы во храме Его все мы, и паства и пастыри, купно могли вещать славу, во Христе Иисусе. Господе нашем. Которому всякая слава во веки веков. Аминь!


[1] Гиппократ.

[2] Живущим по Христе.

[3] Петля.

[4] Юлиана отступника.